Чуйко Владимир Иванович

Чуйко В. И. [(1857—1941). Автобиография написана в январе 1926 г. в Иркутске.] — Родился я 9 апреля 1857 г. в губ. городе Житомире Волынской губ., в семье незначительного чиновника.

Дед мой по отцу был родом из местечка Золотоноши Полтавской губ., дожил до глубокой старости и не умел говорить по-русски, хотя и был русским чиновником.

В качестве русского чиновника он и отец фамилию свою писали с "в" на конце, так писался и я вплоть до выхода на поселение, когда Забайкальское областное правление и Кенонское волостное правление, куда я был приписан по отбытии каторги, при выдаче мне паспорта стали писать мою фамилию без "в" на конце, чему я не прекословил.

Считаю необходимым сделать эту оговорку.

Мать моя, Розалия Викентьевна Саноцкая, была украинка-полька.

Как во всех семьях юго-западного края того времени, в нашей семье сперва господствовал разговорный польский язык. Я помню, как отец и мать, проснувшись утром и лежа еще в постелях, благочестиво распевали утренние гимны на польском языке. На праздники Рождества и Пасхи к нам собирались бабушки, тетушки и знакомые; попив, поев, чинно усаживались и принимались распевать хором приличные случаю священные гимны, и тоже на польском языке. Как благовоспитанный мальчик я должен был подходить к ручкам всех присутствующих дам. Занятый службой, отец мало обращал на нас внимания.

Все заботы о нас лежали на матери, которая нежно любила нас, заботилась о нас и, не получившая сама особого воспитания, все хлопотала о том, чтобы нас подготовить для дальнейшего образования, когда мы подросли.

Не помню, чтобы она когда-нибудь меня наказывала, может быть и потому, что в детстве я был хилым, болезненным.

Она же научила меня читать и писать.

Начал я себя помнить очень рано. Первые смутные и отрывочные воспоминания относятся к тому времени, когда мне было не более 4-х лет. Совершенно ясно помню некоторые эпизоды из времени польского восстания.

В одном с нами дворе жила семья богатого польского помещика, у которого были дети — однолетки мне. Меня поразило, почему бабушка их стала ходить вдруг в черных траурных платьях ("жалоба"). Обратил я внимание на печальные лица и какие-то таинственные разговоры у отца с матерью.

Раз старушка из костела не вернулась, и жена помещика прибежала к отцу в слезах.

Отец ушел хлопотать и вернул старуху, арестованную было за пение в костеле польских патриотических песен. Потом вижу себя уже на другой квартире, в доме бабушки по матери.

Со двора нашего дома хорошо была видна дорога из уезда в город, довольно круто спускавшаяся к мосту через реку Каменку.

И вот по этой дороге начали появляться вскачь крестьянские телеги, а на телегах лежали связанные повстанцы, некоторые раненые.

Их везли в тюрьму.

При виде этих телег бабушка и тетка плакали, говоря, что одних казнят, а других повезут в Сибирь.

Я жалел связанных, а может быть, и плакал.

У нас постоянно была наемная прислуга.

В особенности подолгу живала одна уже пожилая хохлушка, прекрасная работница, по временам запивавшая.

Напившись, она грубила матери и рассчитывалась.

Но как-то так случалось, что новая прислуга оказывалась негодной, и на кухне вновь появлялась Марья. Эта Марья знала массу сказок и песен, была большой моей приятельницей, и в часы ее досуга я не давал ей покою, пока она не начнет рассказывать сказок или петь песни. Гостила иногда у матери по несколько дней ее приятельница Курцевич.

Это была еще не старая, веселая, с большим чисто хохлацким юмором женщина.

Она тоже знала массу сказок, песен, легенд и рассказывала мастерски.

Появление в нашей квартире "Курчевички" было для меня большим праздником, и я с нетерпением ждал вечера, когда обыкновенно начинались рассказы, под которые я часто и засыпал.

Так протекало мое детство.

Не помню, как я учился читать и писать.

Должно быть, наука эта (бра, вра, гра, жра) далась мне не особенно трудно.

Первой книгой для чтения, с которой я постоянно носился, была священная история Базарова с картинками.

В детстве я был очень религиозен, ел с Марьей все посты постную пищу и мечтал, когда вырасту, быть монахом.

Как это ни странно, я не помню, чтобы у меня были книги-сказки; может быть, они были чересчур дороги для моих родных.

Впрочем, книги вообще появлялись у нас в доме довольно редко. Уже с польского восстания польский язык стал отходить на задний план, а когда пришло время учиться, мать стала требовать, чтобы я говорил по-русски.

Семья отца увеличилась, получаемого содержания стало не хватать, и мать придумала взять нахлебников-учеников.

Было получено разрешение от гимназического начальства, была нанята квартира побольше, и отведенные для нахлебников комнаты скоро наполнились учениками.С учениками в доме появились и книги из гимназической библиотеки.

Так как ученики были не ниже 3 класса, то появившиеся книги были Пушкин, Гоголь, Тургенев, Григорович.

Помаленьку я пристрастился к чтению.

Помню, что первой прочтенной мной книгой были повести Тургенева.

Купер, Майн Рид появились тогда, когда я сам стал гимназистом.

Поступил я в гимназию поздно, на двенадцатом году. Между тем мать моя начала все похварывать, окончательно слегла вскоре после моего поступления в гимназию и не встала.

С ее смертью все пошло вверх дном. Нахлебники были брошены, хозяйство оказалось на руках наемной прислуги.

Ранее только изредка, по случаю выпивавший, отец стал сильно пить. Так прошло два-три года, пока наконец отцу предложено было выйти в отставку.

Пенсия выслужена не была. Пришлось совсем плохо. Был я тогда в 4 классе.

Раз вечером отец вернулся, сильно выпивши, и я стал упрекать его, что он губит себя и нас. Отец бросился меня бить, а я в одном мундире, в рваных сапогах убежал к деду. Была зима, было холодно.

У деда я прожил несколько месяцев, причем за неимением сапог просидел месяца полтора дома, много пропустил и остался на второй год. На каникулы я нашел уроки — готовить в приготовительный класс мальчиков, а осенью мне предложили урок за квартиру и полное содержание.

С тех пор я и стал жить собственным трудом.

Свои гимназические годы я не могу помянуть добром.

Это был расцвет толстовского классицизма.

Учителя были обезличены, находились в полном подчинении у директора и за немногими исключениями были чиновники в футлярах.

Исключением были учитель словесности Шавров и учитель истории Белогрудов.

Шавров не ограничивался одной программой, настаивал на знакомстве учеников с русскими и иностранными писателями, говорил о значении Белинского и Добролюбова.

Еженедельно под его руководством ученики старших классов разыгрывали "Ревизора" и "Женитьбу" Гоголя, "Горе от ума" Грибоедова и бытовые пьесы Островского, и из некоторых учеников, как, например, из Владислава Избицкого, осужденного потом в Киеве на каторгу и погибшего в сибирской тайге, вышли недурные исполнители.

Влияние Шаврова, по-моему, было очень велико.

Белогрудов тоже требовал не ограничиваться Иловайским и Белярминовым.

Вся гимназическая система как раз достигала противоположных результатов.

Как на пример укажу на развитие в учениках совершенно индиферентного отношения к религии.

Достигалось это простым способом — обязательным посещением гимназической церкви, с постоянным слежением за поведением учеников в церкви, причем поп подглядывал из алтаря и завел наушников.

Если не ошибаюсь, в 1874 г. в Житомир были высланы под надзор полиции Урсин и Виленц.

Последний был местный уроженец и имел брата в старшем классе гимназии.

Они свели знакомство с учениками старших классов, и с их-то легкой руки "крамола" свила прочное гнездо в Житомирской гимназии.

Среди гимназистов старших классов пошли гулять недозволенные для чтения книги, в первую голову сочинения Писарева.

Появилась и нелегальная литература, только в небольшом количестве.

Но все-таки организованного кружка не было. Урсин и Виленц как таинственно появились, так и скрылись.

О появлении их я узнал после. И к нам, ученикам 4 и 5 классов, стали перепадать недозволенные книги: романы Шпильгагена, "Эмма" Швейцера, "Что делать", Флеровский и Писарев.

Статьи Писарева, можно сказать, перевернули в наших головах все вверх дном и из самых благонамереннейших учеников делали, прежде всего, протестантов против гимназического режима.

Появилась нелегальщина, прежде всего в виде сказок.

Первой нелегальной книжкой для меня была "Сказка о 4-х братьях". Мне она не понравилась: мне показалось неправдоподобным, чтобы все 4 брата, отправившись в разные стороны, встретили только одну неправду.

Мы, конечно, обменивались мнениями по поводу прочитанного, увидели свое полное невежество и решили, не помню уж по чьей инициативе, образовать кружок самообразования.

Составился небольшой кружок, собиравшийся на квартире будущего знаменитого профессора В. В. Подвысоцкого.

Обменивались мыслями по поводу прочитанного, писали рефераты.

Помню, решили познакомиться с политической экономией и начали знакомиться с ней по Миллю. Одновременно с этим постановили завести библиотечку из недозволенных для гимназистов книг, обложили себя небольшими взносами и стали покупать книги. Подошли переходные экзамены, и кружок наш приостановил свою деятельность, а летом 1876 г. из этого кружка выделился уже чисто революционный кружок, сформировавшийся к августу месяцу.

В него, кроме меня, вошли Аполлон Немоловский, Федор Компанец, Меер Абрамович, Антон Пашинский, Иван Дьяков, Стефания Шимановская и еще два-три человека, принимавшие в делах нащего кружка менее деятельное участие.

Кроме меня и Дьякова, гимназистов, остальные уже вышли из гимназии по разным причинам.

Я поселился на отдельной квартире, на краю города, чтобы иметь удобное место для собраний.

Библиотечка осталась в наших руках. Немоловский, а затем Пашинский ежедневно часа по три работали в кузницах, чтобы приучиться к физической работе и попутно завести сношения с рабочими.

Мы завели определенные сношения с Питером, а потом с Киевом, через бывших товарищей по гимназии.

В это время к нам из Киева приезжал Григорий Гольденберг для установления связи с киевским кружком.

Нам он не понравился, и мы не посвятили его в курс всех наших дел. Прожил он у меня дня три и уехал обратно.

Сношения с Киевом мы вели через брата Немоловского, Филиппа, а с Питером через Осипа Вайнштейна.

Я переменил квартиру и поселился у кузнеца вместе с Немоловским — это было выгодно для Немоловского, который мог работать в кузнице, не обращая особого внимания посторонних.

У меня остановился еще и прожил несколько месяцев сельский учитель Петр Галушкин.

Под влиянием, главным образом, чтения газеты и журнала "Вперед" кружок наш пришел к мысли, что мы, собственно говоря, должны попытаться перейти к практической деятельности среди народа для пропаганды социалистических идей и подготовки народа к восстанию.

Был выработан план купить или арендовать несколько десятин земли, стать землеробами, вести, конечно, примерную жизнь, работать как следует и, приобретя некоторое доверие у крестьян, заняться пропагандой.

Еще ранее один из окончивших гимназию товарищей перед отъездом сказал мне, что учитель истории, Белогрудов, очень интересуется нелегальной литературой и просил меня снабжать его таковой.

Я стал довольно часто бывать у Белогрудова, оказавшегося очень милым, симпатичным человеком.

Когда я рассказал ему о наших планах, он горячо восстал против них, доказывая, что ничего из этого не выйдет, что такие попытки были и терпели фиаско даже в Америке.

Конечно, это были "фантастические замыслы Миная", тем более что, кроме Немоловского, сына сельского священника, и Петра Галушкина, никто из нас даже не жил никогда в деревне, не говоря уже о том, что мы не имели никакого понятия о сельских работах.

Но мы считали, что все это пустяки — научимся, была бы охота. Более важным был вопрос о деньгах — надо ведь было собрать хоть несколько сотен. Вот и решили добывать денег. Я решил выйти из гимназии и уехать на урок к богатому помещику, таким образом скопить посильную лепту. Тут Немоловского взяли в солдаты и услали на Кавказ, Галушкин уехал в Киев. Я подыскал новую квартиру на другой окраине, тоже у кузнеца.

Поселился вместе с Пашинским.

До сих пор не знаю точно по какой причине, только 5 апреля 1877 года часа в три пополудни я узнал от моего отца, что жандармы ищут мою квартиру и что брат мой Степан побежал меня предупредить.

Оставив об этом по дороге домой записку одному из товарищей, я помчался домой, надеясь предупредить жандармов и убрать нелегальщину.

Спешил еще и потому, что этот день был днем нашего очередного собрания.

Когда я отворил в сенях дверь в мою комнату, за моей спиной открылась дверь из хозяйской половины, и в сени выскочили два рослых жандарма.

В нашей с Пашинским комнате стол был отодвинут на середину, за столом восседали жандармский полковник и прокурор, навалена была литература.

Сбоку сидел Пашинский, в углу у окна — мой брат и прибежавшая на собрание Шиманская.

Мне был предложен, после вопроса, кто я, вопрос — чьи книги. Я ответил, что все мое. Прокурор, ехидно улыбаясь, ответил, что, по словам Пашинского, книги в его столе принадлежат ему. "Ему, так ему!" Кроме книг в столе Пашинского, было много книг и в моем столе, и целая их куча была сложена на печке. На печке лежала масса нелегальных брошюр на малороссийском языке, которые незадолго были получены нами из Киева, неизвестно по какой причине в большом изобилии.

Часов около 10 вечера мы с Пашинским попали в тюрьму.

В ожидании смотрителя и приемки я вспомнил, что у меня в кармане два письма, которые необходимо уничтожить.

Я сказал об этом Нашинскому. "Ешь", — последовал ответ. Легко сказать, а в горле пересохло, но вытащенное мной небольшое письмо все же было мной съедено.

Второе было из Киева на большом листе. Половину я изжевал, проглотить не мог и, бросив незаметно в угол под скамейку, принялся за вторую.

Делал я это, ходя по тюремной конторе, в то время, когда поворачивался спиной к жандармам.

К счастью, смотритель был где-то в гостях, и за ним посылали.

Явился смотритель, и нас переодели.

Изжеванную, но непроглоченную мною вторую половину письма я захватил с собой в тюрьму и во время обыска в камере быстро сунул в рот. Оставшись один, я изорвал ее на мелкие части и бросил в парашу.

Кружковая наша библиотека была сдана мной Дьякову.

Перед моим арестом он заболел тифом и не был у меня, почему остался вне подозрения.

Сделали обыск у Компанца и Абрамовича.

У Абрамовича нашли квитанцию в посылке в Питер телеграммы на имя Вайнштейна, извещавшей о внезапной тяжкой болезни Щурова.

Добрались какими-то путями до подозрения о сношении с Киевом.

В Питере и Киеве все обошлось благополучно, но, как я после узнал, могло бы кончиться и серьезными провалами.

После ряда допросов я понял, как иногда не следует прибегать к выдумкам.

Мне сказали, что нелегальщину я получал из Питера.

Я отрицал.

На предложение указать, от кого я получал, я сказал: от неизвестного, с которым познакомился во время купанья в реке Тетерев.

Получил на хранение.

А приметы его: высокий, тонкий, рыжий. Прокурор, смеясь, уверял меня, что он низенький, толстый, черный, т. е. Вайнштейн.

Месяца через 4 полковник с торжеством заявил мне, что моего рыжего поймали, что это Петр Галушкин.

Хотя Петр Галушкин был среднего роста, но бородка у него была действительно рыжая. В тюрьме мы просидели до начала 1878 г. В тюрьме я познакомился с одним уголовным, бывшим офицером, много раз бегавшим из тюрем. В Киеве он был распропагандирован Брешковской.

Не знаю, под влиянием ли Брешковской, только у него было много книг, в особенности по естествознанию и медицине, которыми он делился со мной. Я с жадностью набросился на книги по естествознанию.

Книги были очень ценные, как, например, "Естественная история мироздания". В начале июля 1878 г. меня увезли в Вологду, и только здесь я узнал, что, по высочайшему повелению, сослан административно под надзор полиции и назначен в Усть-Сысольск.

Туда же был назначен и Пашинский.

До Устюга нас провезли на пароходе, а из Устюга отправили по этапу. Таким образом, вывезенные первый раз в жизни из родного города, мы на сей раз испытали все способы передвижения, кроме воздушного.

Представляли мы, вероятно, собой довольно курьезную парочку птенцов, довольно-таки пощипанных тяжелыми условиями тюремной жизни. По крайней мере, такое впечатление мы произвели, как я после узнал, в Сольвычегодске на известного впоследствии статистика Щербину, его жену и приехавшего тогда к ним в гости будущего моего сопроцессника Аф. Аф. Спандони.

Щербина сказал, что в Усть-Сысольск выслан студент-петровец Иван Царевский.

Подъезжая к Усть-Сысольску, мы узнали, что Царевский бежал. Когда мы, сидя на двуколке, в сопровождении конвоя въезжали в город, из окон двух крайних противоположных домов высунулись головы, назвавшие наши фамилии и приглашавшие нас к себе. В полиции нас встретил большепроцессник, бывший офицер Илья Аитов. Мы скоро были отпущены и отправились по приглашению.

В этих двух квартирах жили слесаря питерского патронного завода, члены Сев.-рус. рабочего союза, Дмитрий Смирнов и Семен Волков.

Тут же был и Иван Царевский, уже пойманный и готовящийся повторить попытку побега.

Мы поселились вместе.

Все поднадзорные имели право на пособие — привилегированные по 6 руб., рабочие по 3 руб. в месяц. У Смирнова и Волкова была мастерская, и от пособия они отказались.

Почти сейчас же после нашего прибытия привезли Веру Павловну Рогачеву, а потом Степ. Мальского.

Рогачеву скоро увезли в Яренск.

Квартира стала для нас тесна, и мы сняли пустовавший особняк, ремонтировали его. В сентябре привезли Марию Герасимовну Никольскую-Осинскую, жену Валериана Осинского.

С нами же поселился рабочий-ткач Федор Власов, до этого под запугиванием исправника живший отдельно и работавший у кулака-кожевника.

К концу 1879 г. колония наша увеличилась: привезли студентов Заведеева, Дубова, Олимпия Стефановича (брат Якова), земца Чернышева и еще нескольких, фамилии коих сейчас не помню. Я забыл сказать, что Ив. Царевский недели через две после нашего прибытия в ссылку вновь бежал, был пойман, посажен на этот раз в тюрьму, а затем отправлен в Сибирь, в Якутку, где и умер. Наша ссылка была без срока, книг было очень мало. Некоторые помогали слесарям в работе, но работы для всех не хватало.

Некоторые газеты и журналы доставали у председателя земской управы и у доктора.

За черту города отлучаться без разрешений исправника запрещалось и за недозволенное катанье на лодке по приговору дореформенного суда пришлось мне лично отсидеть два дня в тюрьме.

В разговорах за обедом и чаями выяснилось, что старые пути не годятся, что работе мешает полицейский произвол.

Надо искать новых путей, и прежде всего необходима политическая свобода.

Это чувствовалось всеми нами. Пришел 1879 г. с вооруженными сопротивлениями, с массой виселиц, с покушением Соловьева, со взрывом под Москвой.

Все это крайне нас будоражило.

В 1880 г., вскоре после взрыва в Зимнем дворце, у меня вышло столкновение при случайной встрече со старичком-генералом, воинским начальником из Вологды.

Генерал стал мне читать нотации, я не пожелал слушать, отвечая сперва в мягкой форме, а затем в довольно резкой.

За это я через Тверь попал в Вышний Волочок, в специальную пересыльную политическую тюрьму.

Здесь я застал целую компанию, скоро увеличившуюся привозом из Варшавы около 30 человек.

Было несколько человек из ссылки на север России — Иванайн, Князевский, Короленко. "Диктатура сердца" прислала в Волочок кн. Имеретинского и Косаговского для ознакомления с причинами ссылки.

Был опрошен и я и указал его сиятельству, что всецело был вызван на резкость бестактностью генерала.

В июле в партии в 87 человек был отправлен в Сибирь, но доехал только до Томска.

В Томске ждала телеграмма Лорис-Меликова, давшая право мне в числе пяти человек на повсеместное проживание, кроме столиц и Крыма. Местная власть предоставила нам только возможность доехать до Тюмени на той же барже, на которой мы приехали в Томск. Достали денег и поехали с проходными свидетельствами.

Я приехал в Киев с 60 коп. в кармане.

В Киеве разыскал студентов, бывших товарищей по гимназии, и прежде всего достал программу Исполнительного Комитета, которую принял целиком.

Не устроившись в Киеве, уехал в Житомир к отцу. В Житомире пробыл несколько месяцев, тщетно ища работы, так как все пути для меня были закрыты.

В Житомире я застал большой кружок, разросшийся из организованного мной перед арестом гимназического подкружка.

Жандармы взяли меня под наблюдение, и приходилось быть очень осторожным.

За это время способствовал только побегу Исаака Ливинского из-под ареста на гауптвахте.

В 1881 г., осенью, переехал в Киев, где достал работу.

Жил коммуной с бывшими ссыльными Кржеминским и Денисом Козловским.

Бывало много народу, в том числе и А. А. Спандони, вернувшийся из ссылки.

Для усиления средств кассы Красного Креста одно время усиленно гектографировал изъятые из обращения "Письма к тетеньке" Щедрина, а Кржеминский рисовал виньетки. "Письма" шли ходко и дали порядочную сумму. В 1882 г. Исаак Ливинский предложил мне присоединиться к организуемому им кружку народовольцев.

В кружок этот входили брат и сестра Яновские, Анг. Богданович и еще три-четыре человека.

Предполагалась пропаганда среди студенчества, военных, рабочих, оборудование типографии.

В Киеве была народовольческая группа с представителем от центра, среди этой группы у меня были знакомые.

Я согласился, но с непременным условием присоединиться к группе или войти с ней в соглашение.

Пока что заводили знакомства, достали немного шрифта, заготовляли материалы для паспортного стола. У Ливинского не было своей квартиры, и он ночевал у товарищей, чаще всего у меня, ночевал и накануне ареста.

Арестовали его вместе с Ангелом Богдановичем при выходе из ресторана.

Следовало мне ожидать обыска.

Посоветовавшись с членом местной группы, товарищем моим по гимназии, Степаном Росси, я решил перейти на нелегальное положение.

Получив паспорт и явку в Харьков, я уехал; явившись в Харькове по данному мне адресу, я попал на квартиру к Сигизмунду Комарницкому и Аполлону Немоловскому, моим землякам и приятелям.

Комарницкий встретил меня словами: "Ты что же, сюда приехал заводить крамолу", — намекая этим на мои сношения с Ливийским.

Здесь я познакомился с членами местной группы — Анненковым, Омировым, Александром Кашинцевым и другими.

Скоро мне удалось получить урок, материально меня обеспечивавший.

Приехал я в Харьков летом 1882 г., а был арестован 25 февраля 1883 г. При обыске взяли у меня хорошо оборудованный паспортный стол и литературу.

Обвинялся в сношениях с разными молодыми людьми, в очистке квартиры В. Н. Фигнер после ее ареста.

От показаний отказался, заявив, что взятые у меня вещи составляют собственность партии "Народная Воля". Одновременно со мной были арестованы Вас. Иванов и рабочий Яков Собко. Высшая администрация в Харькове перед коронацией Александра III ждала манифеста.

Только этим можно объяснить, что когда Вас. Иванов пришел в нервное расстройство и стал бушевать, меня посадили в одной с ним камере.

У В. Иванова были галлюцинации, и черных тараканов он принимал за жандармов, старался их уничтожать.

После коронации нас поодиночке отправили в Петропавловку.

Осенью 1884 г. — суд, давший мне 20 лет каторги.

Мы со Спандони перезимовали в Москве, а весной были отправлены в Сибирь.

Перед отправкой нас обрили и заковали.

На Кару прибыл в конце 1885 г. При ликвидации Карийской тюрьмы в 1890 г. переведен в Акатуй.

В 1891 г. из Акатуя обратно на Кару, в вольную команду.

На поселении в Чите сперва занялся уроками, а потом служил на жел. дор. Обзавелся семьей и, за неимением средств вернуться в Россию, окончательно засел в Иркутске.

С выхода на поселение начинается собственно "обывательское житие", никакого интереса не представляющее, а посему заканчиваю.

Прибавлю несколько слов о судьбе упомянутых в этом очерке лиц. Немоловский умер в Шлиссельбурге.

Компанец, будучи студентом Петербургского университета, был арестован за пропаганду среди рабочих, сослан в Сибирь, где и умер. Галушкин умер в Киевской тюрьме от чахотки.

Ливинский был осужден киевским военным судом, кажется, на 10 лет каторги и умер в Киевской крепости.

Судьба остальных лиц мне неизвестна. {Гранат}