Михайлов Адриан Федорович

Михайлов А. Ф. [(1853—1929). Автобиография написана в мае 1926 г. в гор. Ростове-на-Дону.] — Родился я 5 августа (ст. ст.) 1853 г. в станице Полтавской Кубанской обл. Тогда, насколько помнится, эта часть области, заселенная потомками переселенных сюда Екатериной II запорожцев, называлась "земля Черноморского войска". Мать умерла, когда мне было 4 года. Я помню только картину ее смерти.

Следов ее влияния на меня память мне не сохранила.

Не то — отец. Его потерял тоже рано. Мне было 10 лет. Но эти пять-шесть лет, между смертью матери и смертью отца, свежи в моей памяти.

Когда впоследствии, довольно рано, я прочел некрасовского "Филантропа", я подумал: "А ведь это он, мой отец; и в провиантской комиссии он служил и, служа у этого источника всяких благ, покупал свою провизию". Была и эта полоса в жизни отца. "Правдолюб" былых времен, "обличитель", он везде был не ко двору, и эти пять-шесть лет жизни с отцом являлись кочеванием с места на место. Первой остановкой после станицы Полтавской был Ставрополь Кавказский.

В мою память эта остановка врезала такую картину: я — восьмилетний мальчуган — на площади в толпе. По площади проходит какая-то воинская часть, но не с музыкой и залихватскими песнями, на что так любили смотреть обыватели, нет: солдаты шли молчаливые, сосредоточенные, хмурые. "Куда идут солдаты, отчего они такие?" — обратился я к стоящему около "дяде" в чуйке. "В Масловом Куте крестьяне бунтуют.

Солдаты идут усмирять.

Сам губернатор поехал", — недовольно буркнул дядя. Придя домой, я обратился с расспросами к отцу. Он сидел и читал. Оторвавшись от чтения, он долго, внимательно и хмуро рассматривал меня. "Тебе еще рано: вырастешь — узнаешь", — наконец сказал он. "Вырастешь, Саша, узнаешь" — впоследствии прочел я и вспомнил отца. Загадка так и осталась для меня загадкой, но разгадка пришла сравнительно скоро. В Ставрополе отец продержался недолго.

Из-за раскрытия какой-то "неправды" он — "беспокойный человек", был переведен для "пользы службы" в Георгиевск — гиблое захолустное место, где свирепствовала малярия.

Часть местного кладбища называлась — кладбище коллежских асессоров: в Георгиевск переводили неугодных чиновников с производством в коллежские асессоры.

Здесь они и погибали, недолго пробыв в этом, дававшем тогда дворянство, чине. В Георгиевске умер отец. Я в это время заканчивал Георгиевское уездное училище.

Через несколько дней после смерти отца училище посетил директор Ставропольской гимназии, объезжавший подведомственные ему учреждения (директора гимназий в то время исполняли обязанности и директоров народных училищ).

Смотритель училища вызывал для начальства учеников, конечно, на показ. Был вызван и я. Директор, тип благожелательного самодура тогдашних времен, остановил почему-то на мне внимание и по окончании урока подошел. "Ты кончаешь училище, хочешь в гимназию?" — спросил он. Я, конечно, "хотел". — "Он только что потерял отца, средств никаких", — вставил смотритель. "Ну, это мы устроим, — сказал директор, и, обращаясь уже ко мне, добавил: — Поезжай в Ставрополь и обратись прямо ко мне". И вот я, сопутствуемый старшей сестрой, единственным оставшимся около меня близким человеком, опять в Ставрополе.

Являемся прямо на квартиру директора гимназии.

Он дает сестре какую-то бумажку.

И я водворяюсь в пансион при гимназии.

Пансион при Ставропольской гимназии оказался очень своеобразным учреждением.

Гимназия эта была в то время единственной на всем северном Кавказе.

Сюда свозили жаждущих ученья со всего огромного края. И вот для них-то и был организован пансион при гимназии.

В мое время в нем было свыше 300 пансионеров.

Из них больше половины были горцы. Помню, во втором классе я застал оставшегося на второй год женатого горца. При таком составе пансиона начальству не приходилось уже думать о дисциплине.

Каникулы перехода из первого во второй класс я провел на Черноморском побережье Кавказа.

Шестидесятилетняя война — "покорения Кавказа" — только что закончилась. "Непокорные" горцы, т. е. не желавшие принять "подданство", были выселены в Турцию именно через это Черноморское побережье.

Часть их пыталась вернуться на свои пепелища.

Происходили стычки с ними. И побережье оставалось на военном положении.

В крепостцах, укреплениях, станицах стояли воинские части. Командный состав вел ужасную жизнь: беспробудно пили, играли в карты. Немногие, не желавшие опускаться, спасались в чтении.

К моему времени у них составлялись и накоплялись библиотечки.

Именно у одного из обладателей такой библиотечки я и провел первые гимназические каникулы.

Войдя в комнату, как одержимый страстью читательства, прежде всего ощупал глазами комнату по части книг. В моей памяти не сохранилось указания времени, когда я научился читать.

В ней хранятся мелочи моей жизни с 4-летнего возраста, но я помню себя уже читающим, очевидно, я научился читать раньше.

Думаю, что этим я обязан отцу. Его я помню всегда за книгой.

И вот я с удовлетворением заметил довольно большую этажерку с книгами и сразу же прирос.

Обладатель этажерки попытался "руководить" моим чтением и отобрал детские книги. Эта литература была очень скудная, главным образом издания гремевшего в то время М. О. Вольфа.

Меня это не удовлетворило, и я уже сам перебрал остальные книги. Мой "руководитель" наконец не выдержал и сказал мне: "Ты не читаешь, а роешься.

Чего ты ищешь?" Как мог, я рассказал ему, что ищу разгадки той загадки, которую задал мне Ставрополь в мое первое пребывание в нем. "Руководитель" долго и внимательно рассматривал меня и сказал: "Ну хорошо, пойдем поищем". Пришли в чулан, где у стены оказались полки тоже с книгами. "Поройся — может, найдешь что интересное", — сказал он и ушел. Я стал "рыться". Мое внимание остановила книга, на обложке которой в барельефе пять портретов.

Название книги "Полярная звезда". Внизу "Русская вольная типография". К этой книге я и присосался.

Читал с увлечением, но спотыкался.

Нужен был если не руководитель, то путеводитель.

На мое счастье нашелся и он. К сыну в гости приехал на лето старик-отец, лет восьмидесяти.

Давно в отставке, он молодые годы службы проходил здесь, в разных местах побережья.

Встречался с высланными "на Кавказ" декабристами, как с теми, которые были сосланы "с разжалованием в рядовые", так и с подлинными рядовыми.

Много и охотно рассказывал он о своих встречах и переживаниях.

Он же дал мне и разгадку Маслового Кута. Оказалось, это был один из эпизодов, когда крестьянам вместо долгожданной и страстно желанной "воли" было объявлено "положение об улучшении быта". После долгих и многодневных бесед мой "путеводитель" дал мне на "прочтение" пожелтевшую, старательно каллиграфически написанную тетрадку.

Это было переписанное самим обладателем ее письмо Белинского к Гоголю.

Боясь за ее сохранность, старик всегда хранил ее при себе. Быстро промелькнули каникулы, и я вернулся в читательскую пустыню пансиона.

Но и тут счастье не покидало меня. Я сдружился с таким же страстным "читателем". Это был... сын начальника жандармского управления Сергей Голоушев, впоследствии судившийся по процессу "193-х". Отец его, по рассказам, не был жандармом по призванию, а отбывал службу.

По-видимому, в жизни сына он не играл никакой роли. Мальчик рос исключительно под влиянием матери.

Это была, как она себя называла, "социалистка от евангелия". Вот этот-то Сережа Голоушев знал, где можно "почитать". В одно из воскресений он повел меня в общественную библиотеку, где у него была знакомая библиотекарша.

После каких-то таинственных для меня перешептываний мы с Сережей забрались на чердак, заваленный книгами.

Это были книги, "изъятые из общего пользования". И здесь, на чердаке, у слухового окна, мы глотали книги по его выбору — он был уже свой человек в этом уголке и в груде сваленных книг легко находил, что было нужно. Начал я с "Что делать?". Все праздники этого учебного года просидел над "Современником" и к концу года уже перечитал Чернышевского и Добролюбова.

К сожалению, в моем распоряжении были только праздники — как пансионер я не мог отлучаться в учебные дни; Сережа же был приходящим и мог свободно располагать и учебными днями. Следующие каникулы я провел опять на Черноморском побережье.

Мои знакомства расширились.

В мои руки попадали все новые для меня рукописи: "Ода временщику" Пушкина; заботливо переплетенная и старательно переписанная тетрадь с заголовком: "Горе от ума". К этому заголовку я сначала отнесся пренебрежительно, заявив: "Это я уже читал печатным в нашей гимназической библиотеке". "Это совсем не то, что ты читал, — сказал обладатель тетрадки, — там у вас подстриженная цензурой, а здесь полная". Прочел; оказалось действительно "не то". Лето закончилось литографированной тетрадью "Историческое развитие революционных идей в России.

А. И. Герцен". Вернувшись в гимназию, я уже не нашел Сережи Голоушева; его отец был переведен на ту же должность в Оренбург.

Оттуда и был извлечен Сергей Голоушев и после четырехлетнего сидения предстал перед особым присутствием сената как глава Оренбургского кружка революционеров.

Впоследствии, по выходе с каторги на поселение, я часто встречался со следами глубокого духовного влияния декабристов.

Невольно вспомнил Черноморское побережье и поразился, какую большую работу проделало русское самодержавие в деле революционизирования окраин, ссылая туда своих врагов.

Коснулась эта работа и Ставрополя.

Появились высланные.

Первым из них на моей памяти был Герман Лопатин.

Он вел большие знакомства, имел большое влияние.

По распоряжению из Питера был здесь арестован.

Содержался изолированно на военной гауптвахте и отсюда совершил нашумевший побег. Затем в Ставрополе появилась сразу целая группа высланных: среди них брат Германа Лопатина, Всеволод, судившийся потом по процессу "193-х". Для гимназистов это был богатый источник революционного просвещения.

Помогало этой работе, само того не желая, и гимназическое начальство, помогало разными путями.

В один из учебных дней во всех классах гимназии, начиная с пятого, очередной третий урок был заменен лекциями соответствующих учителей о "пагубной работе революционеров". Оказалось, что свооеобразные уроки-лекции были проделаны по распоряжению из Питера.

Как раз после этого произошла в гимназии смена начальства.

Старик-директор, тот самый, благодаря которому я попал в гимназию, был уволен как "распустивший гимназию". Его место занял присланный из центра молодой человек (35 лет), Марков, брат в свое время известного Евгения Маркова, автора "Черноземных полей". Новый директор избрал и новый путь "отвращения учащихся от пагубного влияния революционеров". Он прежде всего организовал при гимназии библиотеку-читальню.

Стены ее украсил портретами общественных деятелей.

Здесь были между прочим и Белинский, и Добролюбов.

Произведения последнего в библиотеку допущены не были. Их нам пришлось добывать на стороне.

И, наконец, на одном из столов появился розовый "Вестник Европы". В февральской книжке (это был 1872 год) я прочел статью И. К-на (Кауфмана) о первом томе "Капитала" К. Маркса.

Стал искать самый "Капитал", но безуспешно — по-видимому, его еще не было. Но первый и единственный на русском языке том Лассаля мы нашли и зачитывались им. Наряду с библиотекой и в связи с ней директор организовал "научные беседы". К нему на квартиру приглашались ученики 7 и 6 классов (последние по выбору), и здесь кто-нибудь из учителей делал доклад (на заданную директором тему), и затем доклад этот обсуждался.

Первый доклад был о Ломоносове, затем шел ряд докладов по истории словесности русской и всеобщей.

Последним был доклад о великой французской революции с восхвалением жирондистов.

Заканчивался учебный год. Подходили экзамены.

Для нас, семиклассников, — это последние экзамены.

За ними вырисовывались, манили столицы, высшие учебные заведения, студенчество, широкие горизонты.

Но из центра нас окатили холодной водой. Был получен знаменитый устав 1872 г. (творцы его Катков и Леонтьев).

Устав было предписано ввести немедленно.

Уставом вводился 8-й класс. На последнем уроке 7-го класса появился директор, огласил основные положения устава и заявил: "Инструкция к уставу не возбраняет желающим держать экзамены, но, знайте, мы не пропустим ни одного". Желающих попытать счастья не оказалось, и мы разошлись с гнетущей мыслью, что "в стенах неволи" проведем еще год. Странным оказался с учебной стороны этот год. На вопрос: "Что же мы будем делать в 8-м классе", нам ответили: это будет год "повторения пройденого". По существу, это был год "неделания". И мы постарались использовать его для чтения внегимназической литературы и усиленных сношений с внешним миром. Наконец наступили и выпускные экзамены, экзамены на аттестат зрелости с их знаменитыми письменными работами, обысками учащихся перед впуском в экзаменационный зал, запечатанными в конверт темами, заранее купленными выпускниками.

Во время экзаменов учебный округ объезжал попечитель Кавказского учебн. окр. — ведь это был первый выпуск "зрелых". Попечителем был один из немногих оставшихся в живых "людей сороковых годов", член кружка Станкевича, Януарий Михайлович Неверов.

Имя его было уже нам известно из литературы о деятелях 40-х годов. Нас собрали в актовом зале, и Неверов сказал нам напутственную речь, закончив ее так: "Вы оканчиваете гимназию; поедете в университет.

После него выйдете на широкую работу жизни. И вот тут, на этой работе, вы должны, вы обязаны помнить, что всем вашим образованием, всеми вашими знаниями вы обязаны никому иному, как русскому крестьянину: он своим тяжелым неустанным трудом дал вам возможность получить ваше образование и ваши знания.

И ему вы обязаны посвятить ваши силы, ваши знания и тем заплатить ваш долг ему". Эта заключительная часть речи так врезалась в память, что почти дословно воспроизвожу ее. Мы "запомнили". А через два дня нам была сказана и другая речь. Проездом через Ставрополь в Питер заехал в гимназию наместник Кавказа, брат Александра II — Михаил.

Опять тот же актовый зал, то же полное собрание педагогического персонала и опять напутственная речь: "Вот вы оканчиваете гимназию.

Поедете в университет.

Там вас будут соблазнять служением мужику, т. е., попросту говоря, бунтовать его. Так запомните твердо: если соблазнитесь, пощады не будет". "Запомнили" и это. Закончены экзамены; получены аттестаты зрелости, и мы укатили в столицы — я с группой товарищей в Московский университет.

Новый мир. Новые знакомства.

Новые товарищи со всех концов России.

Шумные аудитории.

Перед лекциями, куда забирались возможно раньше, и между ними шумные разговоры и споры. И страстная жажда знания.

В погоне за ним кочевали по аудиториям вне избранных специальностей и оставались неудовлетворенными.

Все это не то, что нужно для постижения жизни. Источников, чтобы постигнуть ее, нужно искать где-то в другом месте. Стали возникать кружки самообразования.

Группировались земляки.

Сгруппировались и мы, бывшие ставропольские гимназисты.

Начали с Милля с комментариями Чернышевского.

Продолжили "Капиталом" Маркса.

Изучение увлекало.

Но в двери стала стучаться жизнь. В шумное, но мирное течение учебных занятий врывались иные звуки. Помню один вечер работ в анатомическом театре, куда на втором семестре были допущены к практическим занятиям и мы, первокурсники.

Бывало и раньше, что та или иная пара работающих на одном препарате напевала что-нибудь.

Но это не останавливало внимания остальных.

На этот раз было не то. Все остановились и стали прислушиваться.

Пелась "Барка". Этой "Баркой" заявил о своем появлении "Сборник революционных песен". За сборником, первой для нас подпольной ласточкой, появилась первая книжка "Вперед". За ней "Государственность и анархия", "Историческое развитие интернационала". Подпольная литература, заграничная и выходившая в самой России, нарастала.

Чтения было в изобилии.

Но рядом с литературой приходили вести, которые толкали от чтения и слов к делу. Пришли сообщения об арестах в Питере (долгушинцев, чайковцев).

По кружкам, но только по кружкам — больших сходок еще не было, стали обсуждать вопрос, что делать, именно "делать". Настроение нарастало.

Но академический год закончился для нас без определенных решений.

И летом я успел побывать на родине.

Следующий учебный год начался и весь прошел в бурных сходках студенчества — универсантов, петровцев, техников.

Властно звучал призыв "в народ". И сходки страстно обсуждали только вопрос: готовы мы или не готовы, продолжать ли подготовку или идти сейчас.

На сходках появились и питерцы, Натансон, Драго, Таксис.

Одним из постоянных участников сходок был В. Г. Короленко, с которым я здесь и познакомился.

Бурные сходки заполнили весь этот академический год: днем учились, вечером сходки.

Лето я провел уже в деревне.

Оно для меня выяснило, что я для "народа" чужой, "скубент". Надо стать "своим". И, съехавшись после лета, наш кружок решил основать ферму, которая вырабатывала бы пропагандистов-земледельцев — эти земледельцы были бы "в народе" своими людьми.

Ферма и была основана на моей родине, вблизи Анапы. По числу желающих было арендовано 100 десятин.

Для подготовительных работ отправилось трое: из кружка студент-медик, ныне покойный, Пожидаев, мой одноклассник по ставропольской гимназии и я, из не членов кружка, тоже покойный, Харизоменов.

Пожидаев должен был изображать из себя арендатора, Харизоменов — его управляющего и я — батрака.

Приехали.

Участок земли оказался без жилья. Но не беда: поставили "курень" — пирамидка из жердей, покрытая сеном. Купили телегу, лошадь, две пары волов и плуг. И приступили к работе.

Но оказалось: земля — крепкая черноземная целина; нужны не две, а четыре пары волов, а средства, взятые нами из кассы кружка, были уже на исходе.

Хоть бросай.

Нас выручил только что переселившийся из Полтавской губернии крестьянин.

Были у него две пары волов и пустой карман, а за аренду нужно было платить вперед.

Пригласили его в компанию и уже четырьмя парами волов стали поднимать целину.

С конспиративной стороны дело сложилось совсем плохо: в Москве начало лекций, и никто из желавших работать к нам не приехал.

С внешней стороны получилась странная картина: арендатор — по паспорту дворянин, его управляющий и один единственный работник — по паспорту крестьянин Тверской губ. Но в полицейском отношени времена на Кубани были еще патриархальные; жандармского управления не было; стражники, урядники еще не существовали, а казачье начальство не замечало нас. Мы все же решили придерживаться наказа, данного нам в Москве: "беречь ферму и пропагандой не заниматься". Моим двум товарищам легко было выполнить этот наказ: для разбросанного маленькими хуторками окрестного населения, тоже арендаторов — один из них был "барин", другой — управляющий, тоже "большой цобе" (вол); к ним шли только с делом. Я же был "свой человек", работник, со мной можно было вести всякие разговоры.

Мне было 22 года, и я не устоял от соблазна — пропагандировал при всяких встречах.

Постоянным собеседником моим был наш соарендатор; с ним были неразлучны, от зари до зари пахали, ночью караулили волов, чтобы они не подобрались к чужому стогу сена: была глубокая осень, трава становилась все скуднее, свое сено было далеко, у нашего куреня, а чужое под боком, и волов тянуло к нему. Моему соработнику так естественно было в обеденный перерыв, тут же, на пашне, и ночью, когда мы лежали около волов на осенней траве, ежась от холода под свитками, обращаться ко мне со всякими вопросами.

В его глазах я был хоть и молодой, но бывалый хлопец.

И мы бесконечно разговаривали.

В оценке окружающего сошлись скоро: собственник земли — казачий офицер, живет в Екатеринодаре, получает жалование, сыт, одет, обут, и ему же правительство подарило землю (земля горцев, после их, большей частью принудительного, выселения в Турцию, была роздана офицерам, служившим в местных войсках во время "покорения Кавказа"). И за эту землю офицер получает аренду с тех, кто на ней работает.

Дошли мы и до правительства, которое роздало ее чужим этой земле людям. Сошлись и тут легко. Но ведь во главе правительства стоит царь, его рука — владыка.

На этом вопросе мы изрядно задержались.

И, наконец, помню этот обеденный перерыв, после того как я рассказал о царских землях и их размерах, мой собеседник приподнялся, мы лежали на земле, опасливо оглянулся по сторонам и сумрачно сказал: "Мабуть и вин такий же". Но ведь он — помазанник божий, сам бог велел повиноваться царю, а бог — сама правда.

Вот тут я наткнулся на непреодолимое препятствие.

Стали обсуждать вопрос о бытии бога. "Да откуда же все это?" — широко обвел рукой мой собеседник. "А вот ученые говорят", — начал я и стал излагать ему, как можно проще, Канта-Лапласовскую гипотезу.

Собеседник напряженно слушал, но отрицательно покачивал головой.

Вопрос занял ряд дней, пока я не понял безнадежность моих усилий.

Для меня стало ясно положение дела. Собеседник мой отчетливо, реально рисует себе картину: громадный старик с длинной белой бородой обитает там, "в горних высях", и оттуда правит миром. Это вполне оформленная фигура.

Но бесформенная космическая материя не укладывалась в голове моего собеседника.

Вспомнился мне один из новогодних приемов Наполеона I. С поздравлением явилась французская академия наук. Наполеон отвечает, говорит о заслугах академии и, обращаясь лично к Лапласу, заявляет: "С большим интересом прочел я ваше произведение ("Об образовании миров") и нахожу в нем один громадный недостаток — в нем ни разу не упомянут бог". — "Ваше величество, я не нуждался в этой гипотезе". — Мой собеседник нуждался в ней, и мне стало ясно, что пока он этой нужды не изживет, все мои усилия будут бесплодны.

Наконец мы отпахались, с озимыми отсеялись. "До Евдокии" (1 марта) делать нечего, и мы уехали в Москву.

Чтобы не терять времени, стал я искать других путей технического снаряжения, чтобы идти в народ. Организовывалась в Москве слесарная мастерская.

Пристал я к ней. Но дело затягивалось.

Бросился я на новые поиски.

Выручила меня встреча и знакомство с Юрием Николаевичем Богдановичем, который в это время был в Москве.

Узнав о моих поисках, он рассказал мне о кузнице своего брата Николая, где кузнечеству уже обучаются такие же, как и я. Снабдил меня письмом к брату, и я немедленно отправился, решив сделать небольшой крюк — заехать в Питер, куда приглашал меня Марк Натансон.

Здесь через Натансона же я познакомился с Кравчинским и Клеменцом.

Из бесед с ними выяснилось, что оба они стояли на перепутье между налетным хождением в народ, потерпевшим крушение, и оседлыми поселениями среди него. Мысль об этих последних настойчиво проводил Натансон.

Кравчинский и Клеменц одобрили цель моей поездки, а Клеменц дал мне ряд практических указаний — он уже был в имении Николая Богдановича и хорошо знал местную обстановку.

Новые знакомства были увлекательны.

Но я нетерпеливо рвался к работе и через несколько дней, захватив с собой новинки подпольной литературы, выехал к цели моего путешествия.

Небольшое имение Николая Богдановича, усадьба "Воронино", была расположена в 26 верстах от Торопца (Псковской губ.). Приехав в Торопец, стал расспрашивать хозяйку постоялого двора, где я остановился, как проехать в Воронино.

Она ответила: "Да Николай Николаевич здесь же, он останавливается у меня; должно быть, скоро придет". Скоро пришел и он. Перечитав привезенные мною письма брата Юрия и Клеменца, сказал: "Ну, мы сейчас едем". В Воронино Н. Н. немедленно повел меня в кузницу — он любил ее и гордился ею. Ее специальностью были топоры, серпы и косы. Но попутно, удовлетворяя спрос ближайшего населения, производили и все кузнечные работы, необходимые крестьянину.

Это как раз то, что мне нужно, подумал я. Здесь же, в кузнице, Н. Н. познакомил меня с Соловьевым.

Александр Константинович, оставив учительствование в Торопецком городском училище, работал в воронинской кузнице молотобойцем.

На следующий же день стал и я на работу, тоже молотобойцем.

Рабочий день в кузнице был от 6 часов утра до 6 вечера, с 2-часовым перерывом на обед. Обеденные перерывы и вечера мы с Соловьемым посвящали беседам.

Сошлись мы с ним довольно скоро, несмотря на то что А. К. был человек замкнутый.

За время нашей совместной работы и наших бесед для меня вырисовался духовный образ Соловьева.

В это время он был вполне сложившийся человек: беззаветно и безраздельно преданный идее служения народу, готовый в любой момент принести себя в жертву, но скромный и неуверенный в себе и своих силах. Ему все казалось, что для большого дела, которому он решил посвятить себя, его собственные силы слишком малы. Нередко можно было видеть, как он, держа на коленях книгу, старался пронизать пространство мучительно-вопрошающим взглядом.

Я понимал этот взгляд.

Старался придти к нему на помощь.

Разубеждал.

Но безуспешно.

Было решено, что А. К. достаточно подготовлен как кузнец и может идти на революционную работу в народе.

И он особенно сосредоточенно мучил себя расценкой своих сил. Недалеко от воронинской кузницы сорганизовалась земледельческая колония в небольшом имении Казиной.

Казина была сотрудницей "Отечественных Записок". Ее "Картинки домашнего воспитания" в свое время произвели впечатление.

С нею были знакомы участники революционного движения.

И ее именьице было использовано для земледельческой колонии.

В одно из весенних воскресений Н. Н. (Богданович) предложил пойти посмотреть колонию и познакомиться с ее обитателями.

Пошли он, Соловьев и я. Членов колонии оказалось 10. Это были: Александр и Виктор Шлейснеры — родные братья Ольги Натансон, отставной полковник Фалецкий, отставные артиллерийские поручики Вульферт и Мельников, рабочий Шевырев, Алексей Оболешев, Е. П. Карпов, курсистка Каминер и питерская швея, фамилию которой я не помню. С Шлейснерами я познакомился проездом через Питер у Натансонов; с Оболешевым сблизился еще на первом курсе в университете.

С остальными я познакомился только здесь. Из разговоров с Оболешевым выяснилось, что члены колонии не были объединены одной и той же целью. Большинство обучалось земледелию, чтобы затем идти в народ. Из остальных часть желала "опроститься", другая — в земледельческом труде найти отдых от городской жизни. Но все работали добросовестно, от зари до зари. Из конспиративных соображений кузница и колония старались не выявлять своей близости, и взаимные посещения ее были сравнительно не часты. Наступал конец лета, и члены кузницы и колонии стали разъезжаться.

Первым уехал Соловьев.

Кузнецом он считал себя плохим, но рвался на работу в народе.

За ним уехали Оболешев и Карпов.

Свидания кузнецов и земледельцев стали совсем редки. Я в это время стоял у горна, т. е. был не молотобойцем, а мастером.

Был сносным топорником, серповиком, ковал лошадей, стянул к себе крестьянскую работу по починке всякой мелочи, приносимой и привозимой крестьянами, и к концу года был сносным деревенским кузнецом.

В январе 1877 г. я был уже в Москве.

Остановился у одного из своих одноклассников по гимназии и однокурсников по университету, Сергея Васильевича Мартынова.

От него узнал о питерской организации народников, во главе которой стоял Натансон.

Решил раньше чем поселиться в деревне войти в связь с этой организацией.

В беседах с Мартыновым, отвечая на его расспросы, между прочим упомянул, что все свободное от кузнечной работы время я посвятил изучению экономического материализма К. Маркса.

Мартынов заинтересовался.

Заставил изложить и, выслушав, заявил: "С этим необходимо познакомить здешнюю публику". Предложил прочесть реферат.

Сам же устроил собрание.

Помню, это было в квартире С. Я. Елпатьевского, тогда студента-медика 4 курса. Собрание было немноголюдно.

Выслушали внимательно.

Реферат был на тему: "Экономический материализм как историко-философская и социологическая теория". Начались прения.

Самой горячей оппоненткой была жена Елпатьевского, урожденная Сокологорская, женщина умная и значительно начитанная.

Она же сформулировала отношение слушателей к реферату: "теория односторонняя". Но интерес был возбужден, и, как мне потом рассказывал Мартынов, ряд дней был посвящен участниками собрания горячему обсуждению новой для них теории.

Но вот я опять в Питере.

В квартире Натансонов было устроено собрание наличных членов "Основного кружка" для принятия меня как нового члена. Из знакомых мне здесь были Марк и Ольга Натансон, Алексей Оболешев и Сергей Харизоменов.

Последний изложил мне программу организации.

Программа эта изложена О. В. Аптекманом в его "Земле и Воле". Программа была чисто практическая — теоретическое обоснование в ней отсутствовало.

Но в это время для членов организации, и для меня в частности, это не было важно — время не терпело.

Сговорились мы в один вечер в течение пары часов, и я был принят в члены "Основного кружка" — руководящий центр организации, впоследствии называвшейся "Земля и Воля", а тогда не носившей никакого названия.

В другое время и при других обстоятельствах я надолго задержался бы здесь, чтобы лично сблизиться с этой семьей, именно семьей, выдающихся работников революции и обаятельных людей, ярких индивидуальностей.

Но меня слишком тянуло туда, "в народ", — могучим порывом этого народа, мы верили, скоро будет свергнут ненавистный строй. Центром революционных поселений уже было намечено Поволжье, с его революционным прошлым и отрицательным отношением к тогдашнему строю его населения — раскольники крайних толков — в настоящем.

Часть членов организазации была уже там. Через несколько дней туда же уехал и я. С котомкой за плечами, в которой был самый необходимый кузнечный инструмент, обошел я правый и левый берег Волги в поисках ударного места, где население наиболее готово к выступлению.

Выбор остановился на окрестностях Хвалынска.

Довольно значительная деревня Елшанка предоставила мне бесплатно пустующую кузницу — кузнеца давно уже в деревне не было, а нужда в нем была большая.

В ближайший базарный день группа елшанцев, ехавшая в город за покупками, свезла меня на лодке в город. Закупил я там уголь и железо и с той же группой привез все это в Елшанку.

На следующий же день начал работу.

Работы оказалось много: до моего появления за всякими деревенскими кузнечными поделками ходили или ездили лодкой в город — теперь пошли ко мне. И у каждого самое неотложное дело. Каждому нужно сделать "сегодня же". А мое положение "обязывало": население сплошь "федосеевцы" (раскольничий толк, близкий к "странникам"), я — "никонианец". Обидеть кого-нибудь отказом или отложить на "завтра" — было нельзя.

И я долгий летний день (май, июнь, июль пробыл я здесь) работал от зари до зари. Результаты сказались — я слег. "Надорвался, парень", — сказал навестивший меня старик-начетчик, с которым я успел подружиться.

Отлеживаться здесь не имело смысла: терялось время. И я уехал в Москву.

Но отлежаться и здесь не пришлось.

Еще в Елшанске я получил сообщение об аресте Марка Натансона.

А приехавшая из Питера одновременно со мной Ольга Натансон познакомила меня с положением наших дел: о боголюбовской истории, об арестах.

В Москве был арестован рабочий "Петро", один из крупных работников нашей организации, которого мы очень любили и ценили.

Рассказала мне Ольга, что на надругательство над Боголюбовым решено в нашем центре ответить убийством Трепова, что за ним ведется наблюдение, что Марк сидит в Петропавловке, а потому об освобождении его и думать нечего, но к освобождению Петро необходимо приступить немедленно.

Через пару дней в Москве оказался "Жорж" (Плеханов), с которым я встретился впервые.

Втроем мы набросали план освобождения, и я поехал в Питер за "Варваром", который год тому назад увез из-под стражи Кропоткина. "Варвар" в это время находился у О. Э. Веймара.

Свели меня к Веймару — с ним я еще не встречался.

Забегая несколько вперед, скажу: Орест Эдуардович Веймар никогда не был профессиональным работником революции, ни к какой революционной организации никогда не принадлежал — да по своему характеру не укладывался он ни в какую организацию.

Но в революционном мире имел большие знакомства.

И к отдельным предприятиям привлекался как незаменимый участник: храбрый, решительный и хладнокровный, он не терялся в самых опасных положениях.

Эти качества он в высокой степени проявил при освобождении Кропоткина.

Взял я "Варвара" и отправился с ним на вокзал.

Погрузкой меня с "Варваром" в товарный поезд руководил Лизогуб ("Дмитро" по "Основному кружку"). В Москве меня принимал с поезда "Филипп Михайлович", тот самый "радикальный мужичок" московских револ. кружков, о котором рассказывала в своих воспоминаниях Викторова-Вальтер ("Каторга и ссылка", № 4 [11]) и С. И. Мартыновский ("Канд. звон", № 1). Фил. Мих. устроил меня с "Варваром" у одного из своих приятелей в подмосковной деревне Зыково.

Здесь мы с "Варваром" пробыли свыше недели, пока в Москве нашли подходящее помещение.

В одной из гостиниц был снят для имеющего приехать помещика хорошо обставленный номер с конюшней для "барского рысака". "Помещик" скоро прибыл.

Его изображал наш "Семен" (Баранников).

Сношения с Петро (арестован и сидел по паспорту как "Крестовоздвиженский") были уже заведены Викторовой-Вальтер, переписывавшейся с Дуней Ивановской (впоследствии Короленко), которая сидела в той же городской части, где и Петро. А через Викторову-Вальтер и Дуню мы кружным путем переписывались с Петро. Но я искал для верности вспомогательного пути сношений и скоро нашел его. Не помню, каким образом познакомился я с одним городовым той же городской части, где сидел Петро. Сам этот городовой не имел никакого отношения к тюрьме гор. части, но среди тюремной стражи у него был приятель.

Через эти два звена был установлен и второй путь сношений с Петро. Водворившись в гостинице, мы в один из ближайших дней поехали осмотреть место действия — путь от гор. части до бани, куда раз в две недели водили "политиков" заключенных.

Путь оказался чрезвычайно неблагоприятным.

Набережная Москвы-реки, по которой пролегал этот путь, утрами, когда водили в баню, бывала запружена дрововозами.

Именно из-за этого пришлось привлечь много участников — они должны были в любом месте устроить перерыв в движении дрововозов, чтобы пропустить Варвара.

Участвовали: кружок межевиков с Мартыновским во главе, 2 брата Малышевых ("петровец" и "техник"), тот же Филипп Михайлович, группа петровцев, из нашей организации В. Н. Игнатов, всего свыше 20 человек.

Переписка с Петро точно установила день и час бани. И мы на месте. Та же досадная непрерывная вереница дрововозов.

Но многочисленность наших участников дает уверенность, что с Варваром проскочить удастся.

Прошел "Василий" (Игнатов), подав знак: "идет". Варвар шел шагом. Петр под охраной трех городовых поравнялся с нами. Вид его был непривычный для меня: землисто-бледное лицо и тусклый взгляд.

Этот взгляд, так несвойстственный Петро, поразил меня. Взглянул, слабо улыбнулся и, низко опустив голову, продолжал игти. Пропустив их шагов на 50, перевел я Варвара на легкую рысь. Нагнал.

Опять тот же взгляд, та же слабая улыбка, так же низко опускается голова, и ни тени попытки броситься к нам. Идут дальше.

Я повторяю маневр: вновь нагоняю и подъезжаю уже вплотную к тротуару.

Опять то же. Но городовые тревожно смотрят на нас, и ближайший нерешительно извлекает свисток.

Еще тревожный взгляд на нас. И свист. Петро вздрогнул, точно очнулся.

Но, даже не взглянув на нас, продолжал свой путь. Свисток городового был для нас сигналом к отступлению.

Вечером я был у своего друга — городового.

Он не был посвящен в организацию побега, не знал о ней. Но на вопрос: "Что нового?" подробно рассказал, что было этим утром. Рассказал ему об этом один из конвоировавших Петро городовых.

В городской части был большой переполох.

Был отдан приказ в баню "политиков" не водить.

Идут поиски "злоумышленников". Через день мой друг сообщает мне: "Увезли (Петро) в Бутырки в тюремную больницу". Охотно принимает предложение сходить туда, хотя это было на другом конце. Через день передает мне: "Сильно болен — тиф". А ровно через неделю сообщает печальную весть: "Умер". Эта смерть объяснила нам внешний вид и поведение Петра в день попытки освобождения; бесстрашный, активный, решительный товарищ был уже скован тяжкой болезнью.

Из Питера от нашего центра мы с Семеном получили указание переждать в Москве, пока уляжется полицейская тревога, и возвращаться в Питер. Рядом — личное ко мне письмо "Лешки" с просьбой использовать дни бездействия и написать теоретическое обоснование нашей программы.

С тех пор как Алексей узнал от Мартынова о моем докладе в квартире Елпатьевского, он не давал мне покоя, требуя, чтобы я написал это обоснование.

Я не был уверен в себе и всячески уклонялся, но в этот раз вынужден был уступить.

Изо дня в день я отправлял в Питер исписанные листки почтовой бумаги.

К нашему возвращению в Питер из этих листков составилась порядочная тетрадка.

Это и была та "программа", которая, по словам О. В. Аптекмана ("З. и В."), "всем очень понравилась". Это была попытка обосновать практическую программу нашей организации на историко-философской теории К. Маркса.

Было решено напечатать ее. Но наша типография была еще не в силах справиться с такой большой работой.

Дело затянулось, и я потерял из виду свою рукопись.

Последний раз я видел ее в руках "Жоржа" (Плеханова).

Вероятно, где-нибудь во время обыска она попала в руки жандармов и как не представлявшая для них практического интереса — уничтожена или погребена в ненужном архивном хламе. Но вернусь назад, к Москве.

В дни нашего с Семеном бездействия, проездом в Питер, в Москве остановились южане: Попко (умер в Карийской тюрьме), Чубаров (казнен в 1879 г. в Одессе), Волошенко (умер в Полтаве по возвращении из Сибири после каторги и ссылки) и М. Ф. Фроленко.

Целью их поездки было: общая — войти в связь с нашей организацией, и частная — принять участие в убийстве Трепова.

Немного дней предварительных переговоров с нами, и южане уехали в Питер. Еще немного дней, и мы с Семеном решили, что можем последовать за ними. Приехав в Питер, я поставил вопрос, чтобы меня отпустили на работу в деревню.

Для меня было незыблемо, что без могучего движения масс наша борьба с правительством будет бесплодна.

В первый же день приезда я заговорил об этом. Товарищи резко запротестовали: события идут бурно, работы так много, а работников так мало — отсюда, из центра, нельзя снять ни одного человека.

А жизнь действительно кипела и бурлила.

Шел большой процесс 193-х. Наша типография изо дня в день выпускала отчеты о заседаниях "Особого Присутствия сената", судившего 193-х. Уже выпущена была речь Мышкина.

В высших учебных заведениях шли бурные сходки.

Из провинции одна за другой приезжали студенческие делегации для выработки единого плана действий.

В то же время далеко продвинулись у нас наблюдения за Треповым.

Было решено перебросить в Питер Варвара.

Мы с Семеном поселились в отдельной квартире.

Прописались: он — помещик одной из черноземных губерний, Тюриков, я — его кучер, мещанин Поплавский.

Варвар был помещен в ближайший татерсаль некоего Крафта, бывшего конюха графа Адлерберга, министра двора. Может быть, именно поэтому татерсаль был хорошо обставлен, и мы были спокойны за Варвара.

Здесь наш рысак и квартировал вплоть до своего ареста в октябре этого 1878 года. Мы с Семеном как участники уже спланированного покушения на Трепова обязаны были вести себя сугубо конспиративно.

Но удержаться от вылазок в бурный внешний мир было свыше наших сил. "Большой процесс" накалял атмосферу.

В высших учебных заведениях совместно со все прибывавшими из провинции студенческими делегациями шли непрерывные сходки.

Горячо дебатировался вопрос о форме протеста.

Большинство остановилось на "адресе министру юстиции". Им в это время был граф Пален, отпетый реакционер, ярый противник новых судебных уставов.

Но для протестантов это не важно: "Куда бы ни направить протест — все равно, важно только, чтобы это был протест", — высказывалось на сходках.

Проект "адреса" был отпечатан в нашей типографии.

Его составил "Жорж". Адрес имел большой успех. Собирались подписи.

К этому времени и "Особое Присутствие Сената", судившее большепроцессников, поняло наконец, что усилия Желиховского (прокурор-обвинитель по большому процессу) создать из стихийного движения единую револ. организацию потерпели крушение. "Особое Присутствие" остановилось на решении: приговор вынести суровый, но "ходатайствовать" перед царем о значительном смягчении — каторгу оставить только для Мышкина, других главных обвиняемых сослать на поселение, массе обвиняемых зачесть предварительное заключение.

По взгляду самого "Особого Присутствия", "ходатайство" было только формой, оно обязательно будет удовлетворено.

И большепроцессников стали выпускать из тюрьмы — под подписку о невыезде, поручительство, залог. Под залог в 10000 рублей был выпущен даже приговоренный к каторге Добровольский.

Настолько велика была уверенность "Особого Присутствия" в удовлетворении "ходатайства". Было ясно, что имелось согласие и III Отделения — иначе "Особое Присутствие" не дерзнуло бы. 24 января 1878 г. грянул выстрел Веры Засулич, и положение резко изменилось.

Вера Засулич не принадлежала к нашей организации, но имела знакомства в ней. Несколько раз нащупывала, предпринимается ли что против Трепова, но ответы получала неопределенные, дать иные участники дела и не имели права, несмотря на личные дружеские отношения к Вере Засулич.

И она, поняв ответы как отрицательные — "в организации ничего конкретного по адресу Трепова нет", — выступила единолично.

Впечатление выстрел произвел громовое: у интеллигентной части населения — вздох облегчения, что надругательство над Боголюбовым не осталось безнаказанным, а у массы — тот же вздох облегчения, — для всех тяжела была самодурно-всевластная рука Трепова.

Наша организация поспешно выпустила прокламацию, разъясняющую смысл события.

Говорю "поспешно" потому, что прокламация была неудачна в литературном отношении, — автору ее, Клеменцу (О. В. Аптекман ошибочно приписывает ее Плеханову), опытному литератору, перо на этот раз изменило.

Особенно критически отнеслись к ней Зунделевич, Плеханов и Оболешев.

Последний настаивал на выпуске второй.

Но это нашли неудобным.

Однако поведение части легальной печати вынудило выпустить и вторую.

В "Петербургских Ведомостях" редакции Комарова появилась отвратительная статья о выстреле.

Со свеженьким номером "Пет. Вед." я зашел к Оболешеву.

Он лежал — ему недомогалось.

Дал ему прочесть.

Прочел, вскочил и, сверкая глазами, сказал: "Садись и пиши". Я возражал, ссылаясь на неудобство дублирования, он настаивал: "У нас газеты нет, а молчать нельзя". Я уступил и тут же написал "13 июля 1877 года —24 января 1878 года" (даты треповского надругательства над Боголюбовым и выстрела Веры Засулич), ту вторую прокламацию, о которой упоминает Аптекман.

Февраль и март прошли в ожидании.

Противники — правительство и наша организация — точно измеряли взглядом друг друга: мы ждали исхода ходатайства "Особого Присутствия" о смягчении приговора осужденным и не желали ухудшить их положение; правительство ждало приговора суда над Верой Засулич.

День 31 марта положил конец этому томительному положению.

Суд присяжных, тщательно подобранный из сливок общества, даже этот подобранный суд оправдал Веру Засулич.

Председатель суда (А. Ф. Кони) тут же в зале суда отдал приказ об освобождении оправданной.

Управляющий Домом предварит. заключ. (Федоров) торопил ее: "Скорей, скорей, Вера Ивановна, иначе жандармы не выпустят вас" (передаю со слов В. И. Засулич из ее рассказа в этот же день). У ворот ее уже действительно ждала карета с жандармами, но натиском молодежи, плотной стеной окружавшей здание суда и Дом предварит. заключ., жандармы были смяты, и В. И. Засулич вышла из "пределов досягаемости русского правительства". Во время схватки жандармов раздалось несколько револьверных выстрелов.

И когда карета с Верой Засулич отъехала, на мостовой оказался труп студента-медика Сидорацкого с револьверной раной на правом виске. В правительственном сообщении, вышедшем на следующий же день, смерть эта объяснялась как самоубийство.

Участники освобождения Веры Засулич утверждали, что Сидорацкий был убит одним из выстрелов со стороны жандармов.

Еще день, и в одной из больших аудиторий Медико-Хирургической академии состоялась громадная сходка студентов разных учебных заведений.

Поставленный на обсуждение вопрос о демонстрации-панихиде по убитом был сразу решен утвердительно.

Но вопрос о форме демонстрации — вооруженной, по предложению одних, не вооруженной, как предлагали другие — вызвал страстные дебаты.

Среди выступавших я увидел и Сережу Голоушева.

Он отстаивал мирную демонстрацию, но "наружные наблюдатели", очевидно, перепутали его с кем-нибудь.

Через несколько дней он был арестован — ему предъявили обвинение в призыве к вооруженному восстанию.

На 4 апреля, если память не изменяет мне, была назначена демонстрация у Владимирского собора.

Ранним утром этого дня мы с Александром Квятковским (казнен вместе с Пресняковым осенью 1880 г.) осмотрели площадь у собора.

Странное движение происходило здесь: воинские отряды, отряды городовых, пешие и конные жандармы проходили через площадь и исчезали в воротах прилегающих дворов.

Ворота за ними запирались.

Тротуары заполнялись группами дворников, очевидно, стянутых с других мест Питера.

Было ясно, что ожидался бой, и для него были стянуты такие силы. Панихида-демонстрация прошла мирно. Не был арестован даже выступавший с речью. Еще немного дней, и нам стало известно, что по докладу Мезенцева Александр II отклонил ходатайство "Особого Присутствия Сената" "о смягчении участи приговоренных по делу 193-х". "Злоумышленники, — говорилось в докладе, — желают запугать правительство; правительство должно проявить твердость". Для обсуждения положения был созван "совет" нашей организации. "Совет" не составлял отдельной группы в организации: в него входили, кроме членов "центра", все наличные в Питере члены организации.

На собрании были оглашены только что полученные сообщения о смерти в Петропавловской крепости Купреянова (большепроцессник-чайковец) и проект воззвания к обществу.

Написанный одной из осужденных, проект обращался к "лучшим чувствам общества" и призывал его возвысить свой голос против жестокостей правительства.

Проект не удовлетворил собрания.

После ряда возражений и замечаний поднялся Сергей (Кравчинский) и заявил: "Это обращение и не по адресу направлено, и тон не тот, который нужен. Позвольте мне завтра представить свой проект". — На следующий день собранию был представлен проект Сергея.

Это был обвинительный акт против правительства, предъявляемый ему самому.

Заканчивался проект словами: "Все эти жестокости требуют ответа.

Он будет дан. Ждите нас!" Два последних слова и посейчас живы в моей памяти, по отношению к предыдущим передаю их смысл. За ночь обращение было отпечатано и на утро 15 мая 1878 г. выпущено.

Этим "ждите нас" горсть революционеров объявляла войну правительству, опирающемуся на миллионы штыков, тогда еще преданных ему, на тысячи агентов явной и тайной полиции, могущественный государственный аппарат, и, объявив, вела эту войну и порой заставляла правительство трепетать.

Ближайшая практическая задача была для нас ясна. Имя шефа жандармов генерала Мезенцева, как главного виновника жестокостей правительства, их вдохновителя и верховного распорядителя, было у всех на устах. На него и должен быть направлен первый удар. Но тут же рядом встала и другая задача, требующая немедленного разрешения.

Осужденные на каторгу большепроцессники были разделены на две группы: женатые должны были отбывать каторгу на Каре (в Забайкалье), неженатые — в "централках" близ Харькова.

Нам стала известна инструкция для содержания "государственных преступников" в централках.

Ею устанавливался режим "заживо погребенных" (так озаглавлена была напечатанная подпольной типографией брошюра).

Именно эту группу нужно было освободить.

Нашей организацией было послано двое (кто именно, не помню), чтобы обследовать путь и наметить место действия.

Не успели они закончить обследования, как Мышкина уже увезли в одну из централок.

Увезли его ночью, нам стало известно утром. Было ясно, что для него мы уже ничего не можем сделать.

Но было решено ускорить приготовления для освобождения остальных.

Однако сильно волновавшаяся Соня Перовская решила на свой собственный риск и страх (она еще не вступила в нашу организацию) нагнать Мышкина и сделать попытку освободить его. В течение дня она успела найти вне нашей организации желающих принять участие в освобождении.

Но, как и следовало ожидать, Мышкин был доставлен на место раньше чем можно было что-либо предпринять.

Обследование пути показало, что единственное возможное для успешной попытки место — это дорога от Харькова до централки.

И в начале июня все участники попытки были уже в Харькове.

Сюда были стянуты значительные силы: из Питера Александр (Квятковский), Семен (Баранников), "Дворник" (Александр Михайлов), Соня Перовская, Морозов, Ошанина, члены местной организации: Мощенко, Быховцев, Новицкий; приехавшие именно для этого предприятия М. Ф. Фроленко и Медведев.

Квятковский, Медведев и я поселились на постоялом дворе у Ярмарочной площади.

Квятковский — как управляющий крупной экономии Екатеринославской губернии, приехавший на ярмарку сделать закупки, Медведев — как приказчик экономии и я — кучер управляющего.

Александр Михайлов, в форме землемера, и Марья Николаевна Ошанина, под видом его жены, сняли хорошую квартиру.

С ними Соня Перовская в виде их горничной.

Эта квартира предназначалась для первого приюта и переодеванья освобожденных.

Ударную группу, которая и должна была произвести освобождение, составляли М. Ф. Фроленко, Баранников, Квятковский, Медведев и я. "Управляющий" при посредстве кучера купил на ярмарке 4-х лошадей (2-х упряжных и 2-х верховых) и экипаж.

Обследовали путь от Харькова до централов.

Их было два: Новобелгородский (по-местному "Печенеги") у Чугуева и Новоборисоглебский (по-местному "Андреевка", по названию селения, у которого он находился).

Первый путь был исследован нами особенно тщательно: в этой централке уже был заточен Мышкин; туда же, по доставленным нам сведениям, должны были водворить и остальных.

Второй путь мы проехали всего один раз — "так, на всякий случай". Наконец приехал наш Митроша (Новицкий).

Он в точности выполнил намеченный план: ехал в одном поезде с узниками из Питера до Москвы и, удостоверившись, что их вагон прицеплен к харьковскому поезду, прошел мимо вагона, подав узникам условленный в переписке знак и в курьерском поезде приехал в Харьков с известием: "везут". На утро Квятковский и Медведев верхами были в одном из переулков около тюрьмы.

Сюда сигнальщики у тюрьмы должны были сигнализировать им о моменте вывоза заключенных.

Я выехал с экипажем один. На выезде из Харькова в экипаж сели Михайло (Фроленко) и Семен. Едем легкой рысью. Уверенные, ждем. Вот обогнали нас, один за другим, наши верховые.

Подали знак: "везут" и промчались вперед.

Подтянулись, осмотрели оружие, поминутно оглядываемся назад. Дорога пустынна.

Проходит полчаса, час, еще час. Никого нет. Квятковский поехал в город узнавать, возвращается с известием: "Увезли... в Андреевку.

Завтра туда же Войнаральского". На утро Квятковский и Медведев верхами вновь в переулках у тюрьмы.

Я выезжаю на Змиевский тракт (Змиев — город, в уезде которого Андреевка).

На окраине ко мне садятся Михайло и Семен. Семен в мундире жандармского офицера.

Мундир пока прикрыт резиновым дождевиком.

Высматриваем подходящее для остановки и ожидания место. В густых хлебах по сторонам дороги работали жнецы и жницы. Пришлось проехать 12 верст, чтобы выбрать немного менее людное место. Остановились.

Вдали послышались быстро движущиеся почтовые колокольцы.

Промчался мимо Квятковский, подав знак: "едут". Михайло и Семен вышли из экипажа.

Из-за ближайшего холма показалась тройка гнедых лошадей.

Лошади-красавцы.

Очевидно, тройка была отборная.

Она шла полным ходом. Семен сбросил дождевик и в синем мундире с серебряными аксельбантами стал на дороге.

Около него Михайло.

Тройка поровнялась с нами. На облучке ямщик. Сзади два жандарма.

Между ними Войнаральский.

Семен спрашивает ближайшего жандарма: "Кого и куда везете?" Тот что-то, наклонясь в сторону спрашивающего, отвечает; что — я не слышу; вижу только движение губ. Но тройка не замедляет хода. Семен стреляет.

Жандарм слева от Войнаральского, высоко взмахнув руками, падает на дно почтовой брички.

Стреляет Михайло в другого жандарма.

Промах. С первым же выстрелом вся тройка переходит на карьер.

Скачущий параллельно тройке Квятковский стреляет в лошадей.

Выпускает все заряды.

Но тройка с каждым выстрелом только ускоряет свой бешеный бег. Стараюсь нагнать.

Но сразу же ясно, что мои усилия напрасны.

Бегущий, задыхающийся Михайло первый понял безнадежность погони и крикнул: "Назад!" Остановились.

Удрученные повернули в город. Быстро решили разъехаться из города, пока не поднялась тревога.

Через час мы были уже в поезде.

Медведев, попытавшийся ехать вечерним поездом, был арестован на вокзале.

Вернувшись в Питер, мы с Семеном застали в нашем центре только что закончившиеся споры между Сергеем Кравчинским и остальными по вопросу о Мезенцеве.

Кравчинский, оказалось, долго и упорно отстаивал свой план — он вызовет Мезенцева на дуэль, предоставив ему выбор оружия.

Выдвинул он этот план совершенно серьезно.

Отстаивал горячо и настойчиво, встреча должна быть грудь с грудью.

Тут же, но уже в частной беседе, разговорились мы с ним о положении револ. дела в данный момент.

Я все еще лелеял мысль вернуться на работу в народе, на нашу основную работу.

Сергей охотно соглашался, что самодержавие может быть свергнуто только революционным натиском масс, что сюда должны быть направлены все наши усилия, сюда должны быть брошены наши главные силы, но "что же делать, сказал он, нас так мало; недавно стали мы подсчитывать, сколько нас, действительных членов организации, — не досчитали даже до двухсот.

Что же? Недостаток людей возместим быстротой их обращения.

Вопрос о Мезенцеве — вопрос чести. Покончив с ним, вернемся к нашей основной работе и нас будет много". Пришлось согласиться — положение обязывало.

Решили немедленно приступить к действию.

Ко второй половине июля наблюдение установило, что Мезенцев ежедневно по утрам совершает прогулки ровно в 8 часов. В этих прогулках его неизменно сопровождал человек в штатском.

Он шел рядом с Мезенцевым, всегда с левой его стороны, и всегда всю дорогу они вели разговоры, как будто на равной ноге. Это был, как выяснилось, полковник Макаров.

Обстановка ясная. Регулярность прогулок дала возможность свести до минимума количество участников: три непосредственно участвующих — Кравчинский, Баранников и я, и три сигнальщика — покойный Зунделевич, ныне еще живой Л. Ф. Бердников и, тоже член нашей организации, Болгарин (дальнейшая судьба его мне неизвестна, и я не знаю, желает ли он, если жив еще, чтобы называлась его фамилия).

Нападение могло быть произведено в любое утро. И, однако, это утро откладывалось со дня на день. 3-го августа получено было известие о казни Ковальского в Одессе.

И в этот же вечер было решено завтра же казнить Мезенцева. "Смерть за смерть", как была озаглавлена брошюра Кравчинского по поводу убийства Мезенцева, соответствовала действительности: убийство подготовлялось давно, но непосредственным толчком к нему была казнь Ковальского.

Местом действия избрана Михайловская площадь: на углу площади и Итальянской улицы можно было стоять пролетке — здесь помещалась кондитерская Кочкурова.

Открывалась она рано, и пролетка не обращала на себя внимания. 4 августа 1878 г. в 7? часов я в татерсале.

Запрягаю Варвара.

Одеваюсь в кучерское.

Выезжаю.

Ровно в 8 часов я на Михайловской площади.

Проезжаю мимо Михайловского сквера, вижу там Сергея и Семена.

Сидят на разных скамейках.

Сергей читает газету.

Газета сложена вдвое. В ее складке, знаю, итальянский стилет, сделанный по специальному заказу — "для охоты на медведей", было объяснено мастеру.

Становлюсь у кондитерской Кочкурова, вдоль Итальянской лицом к углу Садовой, но так, что у меня на виду панель Михайловской площади.

Через четверть часа сквером, затем мимо меня начинают проходить один за другим наши сигнальщики, наконец идет Бердников.

Знак — Мезенцев повернул с Невского на Михайловскую улицу. Сергей выходит из сквера и, продолжая читать газету, медленно переходит на панель у кондитерской.

Останавливается у ее стены. За ним еще медленнее идет Семен. Мезенцев, беседуя с Макаровым, поравнялся с Сергеем.

Вижу быстрое движение руки Сергея.

Слышу вскрик Мезенцева.

Сергей быстро направляется ко мне. Макаров против ожидания бросился не на помощь Мезенцеву, а за Сергеем.

Близко нагоняет его, ударяет концом зонта по шляпе. В этот момент Семен стреляет в Макарова.

Макаров на мгновенье останавливается и поворачивает к Мезенцеву.

Сергей садится в пролетку.

Перепуганный выстрелом, Варвар бросается каким-то нелепым галопом прыжками.

Семену не сразу удается вскочить в пролетку.

И мне приходится одновременно и укрощать Варвара, и следить за движениями Семена.

Наконец Семен вскочил.

И я могу сосредоточиться на Варваре.

Взглянув вперед, вижу: пустынная несколько секунд назад, улица заполнена группами людей. Точно прикованные к месту, они остолбенело-вопрошающими глазами смотрят на нас — они не знают еще, что произошло за углом, и не понимают, в чем дело. Быстро справляюсь с Варваром.

Он своей обычной прекрасной рысью мчит нас к углу Садовой.

За нами уже раздаются крики: "Держи! Лови!". За пролеткой уже бегут люди. Поворачиваю на Садовую.

Обе стороны этого ее отрезка между Итальянской и Невским заполнены возами с дровами.

На полной рыси Варвара маневрирую между ними. На углу Садовой и Невского стоит городовой и мирно беседует с кем-то — грохот дровяных возов не доносит до него криков позади нас. Быстро пересекаем Невский.

Выезжаем к памятнику Екатерины.

Проезжаем между ним и Публичной библиотекой.

Огибаем справа Александрийский театр и направляем Варвара к Апраксину двору с этой его стороны.

Здесь в обычной апраксинской толчее Сергей и Семен сходят с пролетки.

Я, как это обычно делают кучера, спустив "господ", пересаживаюсь на заднее сиденье и выезжаю на Садовую.

Варвар идет небольшой свободной рысью. Приехав в татерсаль, я застал продолжение утренней суеты: так же убирали лошадей, так же мыли экипажи.

Я распрег Варвара, поставил его на место, закатил пролетку, переоделся и ушел. До Варвара очередь уборки еще не дошла. И когда полчаса спустя в татерсаль явилась полиция, обходившая все дворы и в первую голову татерсали, с вопросом: "Не выезжала ли отсюда сегодня пролетка на лежачих рессорах, запряженная вороным рысаком", то прислуга татерсаля с чистой совестью отвечала: "Нет". Все произошло так быстро, что за суетой они не заметили моего выезда.

На этом "нет" все они стояли на следствии и на суде. С завершением дела Мезенцева непосредственные участники должны были покинуть Питер, как только уляжется тревога первых дней. Сам собой решался вопрос и о возвращении моем в народ. И нашим центром было решено удалить нас трех из Питера.

Но... нас было так мало, а дела так много. Как раз в это время подходил к концу вопрос о постановке газеты "Земля и Воля" как периодического нашего органа.

Было решено: первый номер проредактировать сообща на собрании всех наличных в Питере членов организации, а в дальнейшем — такое собрание должно было редактировать только руководящие статьи, в остальном поручить ведение дела редакционной коллегии.

Состав коллегии был тут же намечен.

В мемуарной литературе я встретил несколько версий о составе ее. В моей памяти сохранился тот состав, который приводит О. В. Аптекман в своей "Земле и Воле": Кравчинский, Клеменц, Плеханов и я. Редактирование первого номера "Земли и Воли" заняло много времени, особенно первая передовая, написанная Сергеем Кравчинским.

В ней излагались задачи нашей организации (с постановкой органа "Земля и Воля" это название стала носить и сама организация) в данный исторический момент: наши цели могут быть достигнуты только революционным движением трудящихся масс; работа в этих массах — наша основная работа; террор — только мера охраны этой основной работы.

С большим подъемом, на который так способен был Сергей, статья призывала не увлекаться этой стороной работы, — увлечение может исчерпать силы организации, не дав, без движения масс, желанных результатов.

Террор как политическую систему статья решительно отвергала.

Эта часть статьи заняла два собрания.

Извне в организацию доходили сведения о наличии взгляда на террор как исключительное средство борьбы.

Номер целиком проредактирован.

Сдан в типографию, и 10 октября (ст. ст.), помню, типография доставила корректуру всего номера. 11-го мы еще правили корректуру.

Но 12-го утром я узнал, что ночью, после вооруженного сопротивления, арестованы Александра Малиновская и Коленкина.

Немедленно отправился предупредить других.

Ближайшим по месту жительства был Леонид Буланов.

К нему я и направился.

Распределили мы с ним, кто из нас куда должен идти. Среди других, он должен был известить Оболешева.

Адрес и фамилия, под которой жил последний ("Сабуров"), Леониду, члену организации, известен не был. Адрес и фамилию я сказал ему. Он не сразу запомнил, и то и другое было записано на бумажку.

Не помню, кто из нас записал, — боюсь, что я (на суде я настаивал на своем авторстве).

Эта бумажка сыграла роковую роль в дальнейших арестах.

Из квартиры Леонида мы, по плану, должны были разойтись в противоположные стороны: у меня первым был Бердников, у Леонида — Сабуров-Оболешев.

Но... при моем приходе к Леониду, я застал его читающим статью Н. К. Михайловского: "Дюринг и Ренан" в только что вышедшей книжке "Отечественных Записок". Я успел уже прочесть эту статью.

И, спускаясь по лестнице, мы стали обмениваться мнениями.

Да так увлеклись этим, что Леонид оказался идущим вместе со мной. Машинально, не прекращая разговора, дошли до квартиры Бердникова.

Не взглянули на окно, где уже отсутствовал знак безопасности, — направились прямо к двери квартиры Бердникова.

Прекратили спор только тогда, когда у двери перед нами вырос дворник с вопросом: "Вам кого?". Нахлынула орава "штатских", дворников, и нас повели в "часть". При входе в нее Леонид пытался уничтожить бумажку с адресом, но его крепко держали за руки. В одном из темных проходов части он успел выбросить бумажку в расчете, что в темноте ее затопчут, но зоркие "штатские" заметили ее, и в ту же ночь был арестован Сабуров, наутро — пришедшая к нему "наша Ольга" (Натансон).

Бердников, оказалось, был арестован в ту же ночь, что и Малиновская с Коленкиной, — "наблюдение" за последними установило связь их квартиры только с квартирой Бердникова.

Бердников во время обыска успел незаметно убрать с окна сигнал безопасности.

И не будь "Дюринга и Ренана" и бумажки с адресом, дело на этот раз ограничилось бы только арестом Малиновской, Коленкиной и Бердникова.

Арестом заканчивается мое профессиональное участие в русском революционном движении.

В дальнейшем это участие значительным не было. И дальше, насколько успею, отмечу только отдельные эпизоды, сколько-нибудь заслуживающие внимания.

Моя связь с делом Мезенцева была установлена только месяц спустя после ареста, совершенно случайно и неясно.

Письмоводитель одной из полицейских частей был арестован по подозрению в передаче "революционерам" секретных распоряжений.

Арестованный сознался.

По его указанию был арестован член нашей организации Трощанский, который вел сношения с ним. В своих показаниях этот письмоводитель упомянул, что в одной из бесед Трощанский сказал ему о местонахождении Варвара.

Татерсали были вновь осмотрены.

Произведена проверка всех хозяев лошадей, стоящих в татерсалях.

Было установлено, что хозяин Варвара проживал по фальшивому паспорту.

Варвар был взят. Хозяйке квартиры, где в свое время жил поставивший в татерсаль Варвара Тюриков (Семен), были показаны все арестованные.

Она во мне узнала "Поплавского", проживавшего у нее с Тюриковым.

Но прислуга татерсаля, которой я также был предъявлен, показала: "Похож на того, который брал Варвара, но твердо сказать не можем", и все-таки упорно продолжала настаивать, что 4-го августа Варвара никто не брал. Для судебного следователя, который вел следствие по делу об убийстве Мезенцева, этих данных было недостаточно для моего обвинения и у него, в моем присутствии, при допросе произошли резкие объяснения с прокурором.

Но для III Отделения дело было ясно. В Трубецком бастионе к этому времени назрел конфликт с начальством.

Конфликт закончился нашим "бунтом" и жестоким избиением.

На следующий день мы потребовали бумаги для заявлений по этому поводу.

Нам отказали; была объявлена голодовка.

На четвертый день ее бумага была дана, и заявления поданы.

Еще день и в тюрьму явился Дрентельн.

Обошел камеры.

Ко мне обратился с вопросом: "Читал ваше заявление.

Жалуетесь на беззаконные действия начальства вы, отрицающие всякие законы?" — "За отрицание законов мы вот здесь, в тюрьме, но вы-то, признающие ваши законы, должны же соблюдать их или нет?" — спросил я. После нескольких минут препирательств Дрентельн махнул рукой и, сказав: "Нам с вами, конечно, не сговориться", вышел. В один из ближайших дней свиданий с родственниками ко мне зашли тюремщики и, предложив одеться (на свидание водили в собственном платье), сказали "на свидание". Я был удивлен.

Войдя в помещение свиданий, был поражен, — передо мной была моя сестра Надя. Обстановка не позволяла мне выяснить, как Надя узнала о моей судьбе и оказалась в Питере.

И только два с лишком года спустя, на общих свиданиях в Красноярской тюрьме, когда надзор не имел возможности следить за отдельными разговорами, для меня раскрылась история отношений сестры ко мне. Отец, умирая, просил ее быть для меня не только сестрой, но и матерью.

Выполняя это завещание, она старалась держаться всегда вблизи меня. С моим переходом в Московский университет переехала в Москву и она. И вдруг я исчез. После долгих и безуспешных поисков сестра вернулась на Кавказ.

Здесь, три с лишком года спустя, когда устраивалась ее личная судьба — замужество, — она получила известие о моем аресте.

Немедленно поехала в Питер, сказав жениху: "Теперь я не принадлежу себе". Выяснив в Питере мое положение, решила не оставлять меня. После суда подала "диктатору сердца" (Лорис-Меликову) заявление о желании следовать на каторгу.

Получила ответ: "Ваш брат умрет здесь, в крепости". Общая атмосфера ожиданий перемен поддерживала у Нади надежду, что жестокий ответ не осуществится.

Свидания после суда не разрешались — из осужденных по нашему процессу Веймар, Оболешев, Трощанский и я были "на каторжном положении". Но сестра терпеливо ждала. В августе 1881 г. узнала, что нас отправляют в "Карийскую государственную тюрьму". Подала заявление Игнатьеву (тогдашний министр внутренних дел) о желании следовать за братом.

Игра ли на "примирение", которую вел Игнатьев, необычность ли явления — сестра, желающая следовать за братом на каторгу, — но разрешение было дано. И вот начинается мучительное для сестры долгое путешествие следом за партией "государственных". Идти с партией, как это делалось женами, ей не разрешили — в игнатьевской резолюции было сказано: "разрешается ехать на собственный счет". Но "собственного счета" ни наследственного, ни благоприобретенного у сестры не было, и ей приходилось останавливаться в попутных городах для заработка (за время ожидания в Питере сестра-институтка прошла акушерские курсы). Медленное движение партии этапами (железной дороги еще не было) позволяло это. 14 лет спустя, с переводом на поселение, я был назначен в Якутскую область.

Сестра подает Забайкальскому военному губернатору заявление о желании следовать за мной, но по состоянию своего здоровья просит поселить меня в Забайкалье.

Вероятно, необычайность случая сыграла свою роль, и Якутка была заменена мне Баргузином, куда за мной последовала и сестра.

Недостаток времени и места не позволяют мне остановиться подробнее на этом исключительном явлении.

История русской политкаторги знает жен, следующих за мужьями, начиная с "жен декабристов", знает матерей, навещавших своих детей-каторжан, но сестра, последовавшая за братом на каторгу, — случай, насколько мне известно, единственный.

Умерла Надя в 1918 г. в России.

Возвращаясь к своей автобиографии, ограничусь простым перечнем дальнейшего.

В мае 1880 г. военный суд по так называемому "делу Веймара" вынес Сабурову (Оболешеву) и мне смертный приговор. "Диктатура сердца" заменила обоим казнь каторгой.

Оболешев, Веймар и я были оставлены в Петропавловке и переведены на так называемое "каторжное положение". Оно описано С. И. Мартыновским в "Каторге и Ссылке". В августе 1881 г. нас и судившихся после нас участников процесса 16-ти (Квятковский, Пресняков, Зунделевич, Мартыновский и др.), содержавшихся на том же "положении", эвакуировали на Кару. Я был отправлен в последней партии.

Доставили меня туда в феврале 1882 г. Через две недели по водворении в "Карийскую государственную тюрьму" произошел побег восьми (Мышкин, Минаков и др.). Тюремные репрессии вызвали нашу голодовку.

Продолжалась она 12 дней. По окончании ее начальство выделило "вредно влияющих на других" и часть их отправило в Питер, часть перевело в одиночки тут же. В числе последних был и я. В 1889 г., после наказания Сигиды, заключенные, как известно, протестовали попыткой массового самоубийства.

В этом протесте участвовал и я. Из участников в нем погибли в мужской тюрьме Бобохов и И. Калюжный.

В сентябре 1890 г. Карийская тюрьма была ликвидирована: не окончивших так называемого "срока испытания" перевели в Акатуй; окончивших перевели в "вольную команду" (официально "каторжные внетюремного разряда"). Здесь я женился на Г. Н. Добрускиной.

В 1895 г. мы были переведены на поселение.

В 1901 г. нам было разрешено жить в Чите. В 1905 г. я был негласным редактором газеты "Забайкалье". В январе 1906 г., по телеграмме Акимова (тогдашний министр юстиции), я был арестован.

Прибывший с карательным поездом ген. Ренненкампф, в свою очередь, отдал приказ о моем аресте.

Возникли телеграфные пререкания между министром и генералом, в чьем обладании я должен находиться. "Судьба русского обывателя нередко зависит от междуведомственных пререканий" (Щедрин) — одержало верх самолюбие министра, — я был спасен от ренненкампфовского расстрела, и в мае 1906 г., во время первой Думы, меня судила выездная сессия Иркутской судебной палаты.

Она дала мне год крепости, норму тогдашнего времени для редакторов.

Выйдя из тюрьмы, в 1907 г. редактировал только что основанную крестьянскую газету "Земля". Газета имела большой успех среди крестьян и забайкальских казаков, но на 10 № была закрыта распоряжением генерал-губернатора.

К этому времени дошла и до нас очередь применения так называемой "Виттевской амнистии", и мы немедленно выехали в Россию. {Гранат}